Какой мы должны видеть жизнь? У одних она тускловата, как будто за замызганным стеклом, у других – строем, квадратами, где все должны быть по ранжиру, у третьих – взгляд как с горы, люди – не различимы, весь мир – для них. Но есть те, кому дано видеть жизнь и землю, в которой они произрастают, в истинном цвете – яростном, ярчайшем, когда хочется летать.
Так бывает? Конечно, да! «Я слишком люблю Россию». Это – Марк Шагал, его «Моя жизнь». «Нигде в мире цветы не пахнут так, как в России».
Коснуться бы его души – станет намного легче! Хорошо бы видеть его глазами – мир небесный, фиолетовый, не горький. Читаешь его книгу – как будто ты с ним, буйная, вся в цвет. «Только не спрашивайте, — предупредил я Луначарского, — почему у меня все синее или зеленое, почему у коровы в животе просвечивает теленок и т. д. Пусть ваш Маркс, если он такой умный, воскреснет и все вам объяснит».
Нет прекрасней земли, чем та, где мы рождаемся. «Переезжая через Неву, я решил, что мост подвешен прямо с неба». Это он написал. «Крылатые, как ангелы, они взлетали над базаром, над корзинками ягод, груш и смородины. Люди глядели и спрашивали: «Кто это летит?». Или. «Озеро. На берегу, точно рыжие коровы, бродят его дочери».
А, может быть, так? «Уже вечер. Голубые звезды. Фиолетовая земля. Закрываются лавки. Скоро подадут ужин, поставят сыр, тарелки. Почему я не умер там, среди вас, свернувшись где-нибудь под столом?»
Да, кстати, почему? Разве он – не злостный эмигрант? Разве не тот, кто вымолил у властей право на отъезд в 1922 г.? И не тот, кто сказал, что не понят в советской стране? Это он, молясь на Лувр («Венера Милосская чуть не убила меня!»), двинулся туда, где она обитает – в Париж. Туда, где туча художников, он говорил – тридцать тысяч - собрались со всего света.
. «В мастерских у русских рыдала обиженная натурщица, у итальянцев пели под гитару, у евреев жарко спорили, а я сидел один, перед керосиновой лампой. Кругом картины, холсты — собственно, и не холсты, а мои скатерти, простыни и ночные сорочки, разрезанные на куски и натянутые на подрамники. Ночь, часа два-три. Небо наливается синевой. Скоро рассвет. Неподалеку бойни, коровы мычат, я их пишу».
Что он писал? Свою землю, ее птиц, коров, ее летающие города, ее разноцветных людей. Странный человек, из трех частей, еврей, русский, парижанин. А писал – Родину.
«Я… хочу сказать, что всегда чувствовал себя художником из России. Когда в 1922 году я оказался за рубежом, то почувствовал себя деревом с вырванными корнями, висящими в воздухе. Правда, я раньше, с 1910 по 1914 год жил в Париже, но тогда у меня такого ощущения не возникало… ибо я в любой день мог сесть в поезд и поехать на Родину, с которой был все время связан своими мыслями.
В 1920-х годах я утратил возможность возвращения. Я испытывал тяжкие мучения. Я выжил и даже – если сравнивать меня с деревом – не переставал расти только потому, что никогда не порывал духовной связи с Родиной. Я очень многим обязан Франции, где прожил более полувека, французской культуре, с которой я связан тысячами нитей… Но моя душа всегда впитывала соки из русских воспоминаний, из русского воздуха» (М. Шагал, А. Каменский, 1973, Москва).
Всю жизнь он метался. Витебск, Петербург, одна художественная школа, другая. Блуждания по гипсовым орнаментам. «Я, бедный провинциал, должен был вникать в ноздри Александра Македонского или еще какого-нибудь гипсового болвана». Учился за милостыню, за десятку в месяц. Просил о помощи отчаянно и униженно, на страшном, неумелом русском языке. Родным был идиш. Арестовывался – нет вида на жительство. Молил Рериха – помните, столп российской живописи? - о помощи, в 1908 г. «Скрепя сердцем, извиняюсь за нарушение Вашего спокойствия. Убитый роком моей судьбы, я принужден ненормально просить Вас…» и т.д. Хочется сразу отказать – так не говорят, не пишут, вот бедняга.
Барону Гинцбургу, востоковеду, одному из образованнейших и богатейших людей своего времени: «Вы уделили мне – такому маленькому ужасно мизерному человечку, Ваше бесценное внимание и согласие сделать что-либо с моим прошением».