когда кости лопаток сомкнутся в жгуты, а горло перевяжут артерии, скрывая грубый ужас, детская улыбка ясности блеснёт на полотне посиневшего лица, — это всё, что от меня останется, если ты удосужишься взглянуть на моё уродство любви.
я хочу запечатать безобразие размазанных слов внутри шелестящих листьев или посреди хвойного леса, — в каждой их иголочке, в каждом порыве ветра; в каждой струне, которой я касаюсь в чужих домах и пытаюсь наспех вспомнить ноты колыбельной, которую ты выучиваешь наизусть только из-за меня. мои глаза залиты воском, а в сердце всажена лаванда, — я вспоминаю твой образ среди шумного потока жизни, который тащит меня привычным течением, принося за собой морской бриз.
я думаю, как тяжело мириться с собственной свободой в борьбе за ценности. за тебя. за нежность в виде твоего лица, за руки; твоего медово-зеленого оттенка глаза. за голос, который тарабанит по ушам, заливая их так, словно я больше никогда и никого не смогу услышать, — или смогу различить только твой из всех существующих. родинки, рассыпанные вдоль сметанной кожи спины. я бы поселилась в твоих костях — стала незваным гостем в углу лопаток, сложившись клубком, — щекотала бы позвоночник по ночам. это всё так забавно и тупо, — то, как я хочу тебя любить, и то, как по-детски неловко, но впервые это всё со мной происходит.
ты задаёшь столько вопросов с утра — поела ли я, или сколько времени я трачу на дорогу, а сколько лет моей сестре, и зачем я так часто убираю в комнате, — что я не понимаю, как можно быть настолько чертовски нужной. липкое чувство, вяжущее на языке, как хурма, или оно больше напоминает переспелую смородину, которая лопается во рту, оседая на нёбе ядерным соком.
ты — это эвтюмия.
у моего спокойствия глаза оттенка сырой хвои, сливовая душа, расписная кожа; у любви притворная капризность, уставшее «и я тебя», целованное нежностью, бардак из слов и катастрофа, — из-за неё я становлюсь уязвимее.
и иногда мне нужно просто научиться правильно дышать — прийти в себя, в тебе не потеряясь.
я возвращаюсь к беспорядку в голове к чувствам жженым как сахар к тому как сильно я ломалась думая о твоем облике о тех улыбках брошенных случайным прохожим о тепле твоих рук и мягкости твоей кожи о том что требовало ответов и как рушилось всё давным-давно привыкшее прижившееся в моем маленьком штормовом море на твёрдой почве и тогда я сломленная посреди пустого вагона поняла:
в моей комнате едва ли хватило места для «си-ди» и «ди-ви-ди», которые вечно тащила в начале двухтысячных сестра. оно всё, пыльное и забитое мусором (потому что бабушка превратила из моего уголка площадку для посадки овощей и фруктов в зимне-весенний период), было заложено у меня, как приданое.
и порой я думаю, как беспорядок вокруг схож с беспорядком внутри меня.
я давно не живу там — ну, «там» — это «дома», но я не могу сказать, что «дом», которых у меня было чуть ли не пять, являлся моим настоящим «домом», — но чётко помню всё происходящее: высокие сугробы в начале декабря, иссохшие ветви привычной сирени у завода, мимо которого я плутала по пути в школу, заиндевели от ночной стужи, и я всё думаю-думаю-думаю о чём-то, лишь бы не о том, что могло бы меня касаться напрямую.
мама стряхивает с моего капюшона пушистый снег, отдаёт мокрые пакеты с продуктами после рабочего дня и выдаёт, как по программе: «бабушке отдашь банку огурцов, это ей тётя тамара передала, а вам с сестрой упаковка рафаэлло. вы в детстве эти конфеты любили». я не чувствую от неё привычного тепла, как несколько лет назад; её руки больше не пахнут кремом от джонсонс бэйби, а курточка потеряла прежний оттенок синевы, превратившись в выжженный цвет болота; её глаза больше не блестят, и вместо эвтюмии я оказываюсь посреди пустынного пространства, в центре которого меня что-то съедает съедает съедает съедает съедает съедает съедает.
что-то от меня утекает.
нет ничего хуже, чем чувствовать себя собой, — бессильной и вредной, с грубыми чертами лица, непостоянством времени и сбитыми мыслями.
нет ничего хуже, чем столкнуться лицом к лицу с собственным отражением.
насилие порождает бесчувствие. поэтому я начинаю с себя.
я отстаю в успехах и жизни, и словно рыбная кость, застрявшая посреди чужого горла, мечусь между первым и пятым — чистым и бледным — родным и временным — безудержным и крепким. самое худшее, что может случиться в жизни, — зависимость от ощущения, которое втаптывает собственное лицо в сырую грязь. когда меня бьют и целуют, бросают и обнимают, лелеют и наказывают, заботятся и проклинают, — всё это становится привычкой; медленно рождающейся силой внутри грудной кости от чувства безысходности.
в конце зимы мама не передаёт мне пакеты с продуктами, не встречает у светофора рядом с музыкальной академией, не целует смазано в район макушки, не отчитывает за отсутствие шапки и не комментирует мой «крайне забавный» макияж, который я сделала впопыхах перед выходом в свет; в конце зимы сестра не пишет мне привычные смски, включающие в себя забавные вопросы об общих приятелях, не забирает меня на машине, не отвечает на телефонные звонки и блокирует все мои контакты, словно я никогда не была для неё кем-то, хотя бы просто существующим вдали; в конце зимы бабушка забирает мои детские вещи со второго этажа дачного дома, говорит, что всё погрызли мыши, которых у нас никогда не было, и сжигает на мамином участке через дорогу, захватив мой почти разряженный электрошокер, — вдруг чего, на всякий случай; в конце зимы меня кусают собаки во дворе, вместо рыжего в салоне я становлюсь сливовой, а ключи от квартиры проваливаются в канализационный люк прямо перед подъездом.
в конце зимы от меня самой ничего не остаётся. я не знаю, где моё место, и есть ли для меня место вообще. и когда я вспоминаю это всё вновь — конец всего, — мне становится никак. я не знаю, что я ощущаю — злость, прискорбность, смелость, недовольство, привкус юношеского максимализма, чего-то нейтрального или дерзкого, — но когда я думаю о том времени, первое, что всплывает в голове, это печальное «скучаю».
сейчас это часть меня — не меньше и не больше. я не избавлюсь от бардака внутри, от грубых ответов на чужие «приветы» и безвкусного завтрака, который начинается в час дня. я не избавлюсь от себя, пока в один момент насилие над самой собой не поглотит меня полностью, и я не приму одну единственную мысль: смысла в моей жизни ничтожно мало. его практически нет.
а ещё я ненавижу битлз и баклажаны. может, с этого стоит начинать.
верёвки, цепочки, магниты и замки. скосы. булавки, иголки, ножи; прядь белого и чёрного, сброшенная чешуя. хребет; по позвонкам ползущая — неведомо откуда — дрянь.
ни слёз нет, ни лишнего лица; ни маски без причудливой уродины. на мне лишь тонна — и та вся без конца, — заржавелой булавочки под кожей. я вся натянута, как маслянистая струна; как вьюга в самом пике акта; как срубленное солнце; как мама, как чья-то верная жена; как мама папы или старшая сестра, лишенная привычности бравады.
всё, чего я желала, остаётся без формы. как ураган; как отпечаток старых босоножек на песке, омытом ядерным осадком уксуса. это швы, забитые гвоздями, а не привычно целующие раздробленные половины кожи под строчкой нити, — это всё, чего я хотела. поцелуев по костям и плясок в полудреме на кухне, в аромате свежей арабики и сквозняка, приводящего в дом начало зимнего цикла; тёплых рук, больше похожих на ядовитую мягкость лиловой пыльцы, оттенков сумбура, без примеси лишнего. чего-то своего, и где дом — понятие суженное; где дом — это человек; где дом — это всегда рядом; где дом — это я.
а я распорота; я у всех перед глазами. я — дотошная крыса.
сколько я себя помню, всегда оставалась с кашей в голове, а не на плите, — в третьем классе мне ее вылили на голову, а в почти двадцать я закупорила эту массу глубже, чем коробка от черепа.
и всё пылится.
и я думаю: все кажется декорацией. не местом, где можно жить, — лишь временно выживать. и мне говорят — «я тебя обязательно заслужу» — словно я выше поставленная ставка.
всё, чего я желала, — это примирения. исповеди в пять часов утра, глаза в глаза, и чтобы нос к носу, а рваные губы — к губам; и чтобы моё «я» — бесхребетное нечестное и дешевое — любили как что-то, о чём всегда говорят: как лувр, как музей старых билетов; как имена всех, кто есть; как потребность, от которой невозможно отказаться.
всё, чего я желала, — человека. полярное соприкосновение мнений, переплёт дрожащих пальцев; зажившие под воском шрамы от чего-то старого, неважного сейчас, но необходимого, чтобы найти меня, — и чтобы я нашла. многогранное сияние сердца, жар от радости; пуля в лоб, а не со спины в лопатки. чтобы зарыться телом в орбите солёного солнца, убаюкивающего голоса, объятий смелости, — чтобы быть уверенной, а не верящей.
чтобы корнями в самые почки. чтобы именем на рассветных тенях. чтобы мыслями посреди дня. чтобы пластырем поперек ожога.
чтобы монументальной, как любовь, быть. как писал мураками.
волк в овечей шкуре, вторая дочь в семье, к югу от севера пешком, морская крошка на щеках, зажигательные стрелы, знание по умолчанию, сэто найкай, — и меня плетут из разных источников, и паутины эти соединяются воедино так неуместно, что даже смотреть тошно. неказистая, средняя, бледная. кровать, на которой остался шрам в виде теплоты, вмещает в себя выгравированную форму «меня». не совсем меня, но схоже. практически. я спрашиваю: «у вас есть тосты с маслом?», а она смотрит, нервно поправляя простынь, и отвечает: «я не понимаю». да и как ей понять? я себя-то сама понять смогу? и проблема даже не в языковом барьере, где европейцы смешиваются, и из соседних окон каталонии доносится немецко-французский поверх испанского, и кашу из вечного спора больше не разобрать.
плетут из: имён, мест, связей; нагнетают вихрь, а меня лишь сковывает льдом, и душу что-то гложет. будто цепь бравады, смятением воющая. и если бы они только знали, что я абсолютно такая же, как и они, — без лишних вопросов и марок. если бы они знали, что я абсолютное общество, серая тень посреди дороги, бьющая ключом кровь в висках; аромат сахарного граната, музей всех, кого я когда-то любила, винил, зацементированное в пищеводе чувство отвращения, свет от металла, звон сырых монет; залитые воском веки, отрывки давно забытых строчек, упёртые руки в бока, аквамариновая соль в банке из-под цикория.
я — сансара одного дня. бегущая вдоль бушующего тела, сливаясь с плотью вопреки; я лишь очередное «что-то», что есть. я — кожа в синяках, как у персика — она разрастается, становится мягче, темнеет от нажитых ран.
и если бы они знали, что я — абсолютное общество, неказистая тень, неоспоримая сторона «всего», — то сердце моё заросло бы колючими лозами; шиповником поверх клапана, шипами вовнутрь. так, чтобы никому и никогда; так, чтобы был выход: «я» или вся моя былая сторона.
от моря к морю. от шума волн к шуму внутри пульсирующей жизни скал. я касаюсь всего, что видят глаза и могут осязать грубые от морской соли ладони. если считать тень, то нас здесь двое. я оставляю следы: запах ванильно-терпкий и щекочущий нос из-за корицы, перебивающей всю приторность, ложится плотным слоем на воду, — и его тут же уносит пришедшим потоком ветра. и я здесь: я в памяти глубины, в картинках прошлого, в плотном пространстве густого воздуха, в тропинках экзотических названий; я нахожусь в руках тёплых, дедушкиных, слегка убитых мозолями и лозами виноградника, деревянными макетами; я в руках грубых, отдающих токсичной пыльцой лилий, в руках сестры, которая плетёт мне небрежные косы и заваривает кофе на молоке; я в руках дрожащих, и через эту дрожь я вижу немые слова обещания, — я в руках маминых, — и они держат меня рядом, обнимают по утрам в сонной россыпи ещё вовсе не функционирующего города, во внутреннем застое ценностей и перемен. я в руках мамы, и теперь нас вроде бы четверо, если брать тени.
я здесь, я там, я вокруг и около, я внутри, я везде. я — срывающийся шторм внутри маленького города, топящий всё на своём пути; я — следы на песке от грубых ботинок, где-то в самом начале зимы; дрожащая в морозном объятии этой земли. меня видят там, здесь, меня знают вокруг да около, меня узнают внутри и снаружи, но никто не знает, где это везде. где граница, до которой плыть невозможно, следы смываются, а я лишь мелкий порох, оседающий мягкостью опасности на бархатной маске исхудавшего леса?
где прошлые черты? где былая экзальтированность? где место, куда люди приходят не только слушать, но и слышать? где граница, до которой я — это я, а за ней уже вовсе не я? и есть ли здесь я? или всё, что я зову «я», — это лишь маленькая история внутри такой же крошечной глубины шума?
от моря к морю. от «здесь» к «там». от собственного имени к сожалению.
и всё же: я везде. в любом месте, в любом лице, в любом ощущении радости и ненависти, в различном сценарии злодеев и добряков. я здесь, я там, я к югу от атлантики; я там, где пхукет сильнее всего пахнет свободой, а воду не отличить от кристалла. я там. я здесь. я где-то рядом. я там, где ломают горы, и люди носят всякие «странные» имена. сандал и скандал. я там, где луну делают из сыра. я на вывесках, эксцентричными призывами, плотно-голубым по всему белому свету.
я там, я здесь, я вокруг и около, я внутри, я везде; но тебе меня не найти.
противостояние рождает мнения. во многом схожие называют себя «союзниками», не смея показать колкие взгляды, скорее напоминающие скрытые под ширмой надёжности рога. мне говорят: «ты разве не понимаешь, что это может значить?», а я даже не хочу вспоминать.
не хочу вспоминать чужие руки на себе и лицо к лицу; от одной мысли боль — она не нова, но режет попеременно — сворачивается вакуумом где-то в самом желудке, как целлофановый пакет, набитый карамельными корнями. я гадаю, как объяснить своё поведение; как рассказать о дрожи в самом сердце и признаться перед мнимой публикой «своих», что ясности в тумане найти никогда не имело возможности.
я складываю холодный металл в угол комнаты, а мозг только отбивает привычную картину, — треск автоматной очереди в психическом аппарате трещит-трещит-трещит — и, боги! — как можно вообще думать в момент, когда твою голову разъедают пороховые черви?
фигуры, одинаковые по содержанию, но различные во внешних признаках. напарница по стрельбе говорит: «устрой им сегодня шоу», а я к чему-то валю: «в свой день рождения устраивать шоу для кого-то? будет как-то нечестно»; «тогда будь в трезвом уме и устрой на арене мясо». конечно, «мясо». единственное мясо, которое я могла сделать в тот день, — пробитая трижды мишень из винтовки по центру и сломанная стрела напарника из параллельной группы.
жаворонок завывает. трещат цикады. свистит полевой ветер, забитый ароматом морской воды с восточной стороны света. стрельбища я не видела уже лет десять; может, одиннадцать, — для чистого уточнения, не более. мама накануне признаётся, что перед родами ей снится неспокойствие глубокого океана: шторм накрывает попеременно, а она сама, будто воздушная, обнимает чей-то неясный силуэт. биолюминесценция царапала кожу клинками, всасывалась под гулкий свист штормящей воды, а она всё стояла и смотрела: то ли на неясность моего силуэта, то ли на туман и солёную пену, из которой я состояла.
в моих руках были и чужие, — мягкие, расцелованные детским кремом с мёдом и ванилью; были грубые мужские — отцовские, — когда приходилось принимать стрелы на охоте или греться в зимнем лесу, ожидая добычу. мои руки были в воде. пальцы, зарытые в густые волосы. руки в красках и руки в крови.
итак, мы все состоим из потребностей. мы все состоим из них и находимся в определенных местах для реализации этих потребностей. и моя потребность в этой жизни лишь одна: пускай центр размышлений направлен на меня, — ищите в этих словах себя.
мы всегда улыбаемся друг другу самой яркой, блестящей улыбкой, пока за пазухой прячутся револьверы сорок четвёртого калибра. с детства меня учили так: в ситуациях жизненных бывают жанры разного характера, но ещё хуже, когда они патовые, — либо выстрелишь ты, либо выстрелят в тебя. со слов отца меня всегда старались закалить; чтобы я умела защищать себя от себе же подобных. в порядке возмездия кровной мести. типа вендетты, только за око без лишнего ока. не всегда в одинаковом соотношении.
меня учили охотиться на зайцев. с третьей субботы октября по второе воскресенье января. без применения огнестрельного оружия, а о собаках и речи не шло, — это была любительская охота, когда за моей спиной прятался колчан, набитый стрелами, а бамбуковый прут с волокном плотно впитывался холодным деревом в замёрзшую кожу юных ладоней.
я училась у лучших из худших и никогда не умела прощать. да и какое учение я могла получить от людей, чьи руки пропахли порохом? деревня в самом конце лесных зарослей пахла музыкой, слегка вычурным новаторским-акустическим стилем, а сугробы кавказского края закрывали вид на то, что было ниже. только белое серебро и искрящееся светило в зените; треск стекла о друг друга и аромат сливочного алкоголя. мы засиживались в барах до утра: мама готовила на всех горячие супы с перловой кашей или булгуром, пока сестра возвращалась с ночной смены в казино, и мне приходилось с ночи до рассвета смотреть футбол, в котором я едва ли что-то соображала. местные вопили: «капец, италия затащила!», а я думала: «успею ли съесть перед выходом ещё супа? папа не даст в лесу насесть на бутерброды, если нарвёмся на беляка».
как-то прошло время, прошли месяца и года — и все мимо, — и как-то в глазах людей, вместо человеческого лица с привычными детскими чертами я превратилась в инфернальное зло. цензуру жёлтой прессы. персону нон-грата даже в бульварных движениях. на локальном уровне они меня помнили: кареглазая дочурка местного охотника, которая всегда расхаживала в огромных дутых штанах и куртке оттенка еловых шишек — глаза выедало на белёсом горизонте.
сейчас они улыбаются, а в глазах отражается животных страх. я думаю: как в греческой мифологии могло утверждаться, что люди изначально были созданы с четырьмя руками, четырьмя ногами и головой с двумя лицами? как зевс мог разделить их на две отдельные части, обрекая проводить жизнь в поисках своих вторых половин, если самое худшее, что случалось с этой жизнью, — и есть жизнь человека?
я думаю: если кто-то в этой хижине, обитой дубовыми досками, является моей потерянной «половиной», то легче пустить пулю промеж глаз.
легче найти в этой жизни себя, чем понять намерения тех, кто считает тебя жертвой, пока за спиной, с обратной стороны от бьющегося в лихорадке сердца, припрятан колчан — и одна стрела на всех.
и нет ничего хуже в этой жизни, чем языки тех, кому ранее ты мог доверять, — знание по умолчанию приводит к незнанию себя. и пока я пыталась найти ясность в своём собственном тумане, блуждая меж высоких папоротников, ясность необходимо было искать во внешней политике.
я ковырялась не в той голове.
рассветное сечение на утёсе бьёт в затылок жаром, а я всё думаю: в один момент стрелу из-за спины вытянет тот, кого я посчитаю «половиной», близкой к собственной. и окажусь на месте тех, кто чует животный страх. а пока лучше не попадаться на глаза.
и папа был прав: закалять стоило. всё того стоило. страх оказаться на месте русака взрастил чувство расфокусирования. иронично, что в глазах близких я теперь мило «зайчик».
они видели меня все и знали обо мне ничего. психоделическое полотно магнетизма или покупки в секонд-хаусе экстравагантных вещей; всех их пугало даже то, что я жила вдали от, — целовалась по углам, ночевала в барах, а наутро сидела с ними. может, они не подозревали, но сетовали: я никогда не была чем-то большим, чем огромнейшее серое пятно посреди светлой комнаты, залитой лучами светила в зените. пока они говорили — о поездках, первой любви, разбитых мечтах — я смотрела в упор и не могла разобрать: эмоций, перемен, шелеста листвы; с какой периодичностью ползёт тот или иной день и почему подошва моих новых кроссовок из белой превратилась в коричнево-почёсанную. я слышу: «мы в египте были. папа купил мне кольцо». кольцо действительно красивое. розовое золото, тонкий плав, натуральные камни по бокам и крупный квадрат ультрамарина в центре. я смотрю-смотрю-смотрю и не могу разобрать; всё иссиня-серое. я иссиня-серая. я смотрю и думаю: я никогда не была настолько глубокой, чтобы говорить о вечности; никогда не была уверена в своих словах, чтобы рассказать о чём-то серьёзном с полным погружением в. противоположное со мной всегда объединялось с синонимом «я» и атаковало в паре. поэтому у меня никогда не было возможности сказать, что я — это о чём-либо вообще. я смотрю на расплывчатый узор синеватой тени, на пляшущих солнечных зайчиков, на её пушистые волосы смоляного оттенка и дерзкий блеск в глазах напротив. пока они все — поголовно — были где-то, я просто была. ни о чём.
меня пробирает до самых косточек на мартовском морозе; она говорит: «типы. ну, какие-то мальчики. чего хотят?»; она говорит: «я выпью с ними и вернусь»; она говорит: «моя мама вымыла после тебя комнату четыре раза и выбросила постельное бельё. и новый комплект купила»; она пьёт шот за шотом, кружась в лучах лилового оттенка, задевает плечом чужое, врезается в барную стойку и пытается перекричать музыку: «ты! вообще! ни! о! чём!» и я не выдерживаю: «тогда твоя мама должна вымыть тебе рот доместосом. в случае если вдруг узнает, что ты целовалась со мной. с этим ничем».
меня захлёстывает детская обида. я не плачу, а если и плачу, то абсолютно беззвучно. я вижу оттенки. нахожу слова. звеню ключами. я пропускаю вопросы мимо ушей — и вот я здесь. я никогда не была о глубине; я эту глубину иссиня-серых переменных взрастила в себе сама. я плачу, и моя тушь красиво целует щёки лазурным оттенком, как спокойный, едва проснувшийся океан. во мне никогда не было смелости покорять горы, но я лезла в воду, которой боялась, как огня. я лезла и тонула; лезла и задыхалась; лезла и падала; лезла и кричала; я постоянно куда-то лезу, чтобы добраться до глубины. это встроенный в меня механизм. или так посчитал мой мозг, — он штука очень ненадёжная.
так вот: со слов их всех — как оказалось! — я была ни о чём. я была бледной, с прорезью болезненной синевы под глазами, и всегда выглядела так, словно не спала накануне; я была в оттенках ультрафиолета, в спектре сизого; он мне говорит: «ты как берлинская лазурь». ну бред? мы сидим в берлине, на какой-то грядке с цветами-петухами, как говорит моя бабушка, а он рассказывает, какая я вся из себя «берлинская» лазурь. эффект индиго, ей-богу. но всё равно всё сводится к оттенкам.
оттенки на моих простынях — синяя пыль — или гирлянда на потолке старшей сестры. всё тот же ультрамарин. всё те же чувства. я говорю ей: «блин, ты никогда не думала, что ты — это воплощение всех лампочек? лайк, сегодня ты горишь в стороне севера, а завтра — где-то южнее»; она зевает: «на тебя так кофе действует? спи». и мы действительно засыпаем.
для них я была, а на том и достаточно. и я знаю: пока они все — о чём-то, я являюсь абсолютным «ничего». глубина в каком-то смысле превосходит это «всё». хоть где-то я — это я. в самой глубине неизвестности. а это значит одно: бесконечное познание вечного.