Где жизнь исполнена томительной надежды Листва сгущенной синевой сыта Верни меня туда – Там купол крест и флюгер Пасутся дымкой плавкого стыда
А здесь я крохкий каменный зародыш Замытый каменным песком Мне мир назойливый откажет не поможет А в рыбьем горле цифра с коготком
Ты прокаженным скармливал малину полупустыню ставил на ребро смотреться в миражи вел тихую скотину как в собственное львиное нутро. Верни меня! Я никогда не буду подглядывать, как сладко ты поешь, обернутый в домашнюю простуду как бы огонь одетый в дождь.
Во рту сухая капля божьей лести, сама с собой на каменных руках: На пражских улицах лукавое еврейство Меня видало в адских детских снах,
где жизнь исполнена томительной надежды лыжня небес блестит передо мной Верни меня и преданно и нежно держать дитя над мертвою толпой.
В полночь я заметил на своей простыне чёрного и твёрдого, величиной с клопа в красной бахроме ножек. Прижёг его спичкой. А он, потолстел без ожога, как повёрнутая дном железная бутылка... Я подумал: мало было огня?... Но ведь для такого — спичка как бревно!... Пришедшие мои друзья набросали на него щепок, бумаги с керосином — и подожгли... Когда дым рассеялся — мы заметили зверька, сидящего в углу кровати в позе Будды (ростом с 1/4 аршина) И, как би-ба-бо, ехидно улыбающегося. Поняв, что это ОСОБОЕ существо, я отправился за спиртом в аптеку а тем временем приятели ввертели ему окурками в живот пепельницу. Топтали каблуками, били по щекам, поджаривали уши, а кто то накаливал спинку кровати на свечке. Вернувшись, я спросил: — Ну как? В темноте тихо ответили: — Всё уже кончено! — Сожгли? — Нет, сам застрелился... ПОТОМУ ЧТО, сказал он, В ОГНЕ Я УЗНАЛ НЕЧТО ЛУЧШЕЕ!
не на краю а вдоль делит его ладонь вровень и длит ступень переступая пол через пунктир шеол букву на лоб земли встанет — (про)приговорит глиной в своей горсти не обойти — простить кто здесь кому отец маятник и пловец алеф сквозь алфавит навылет в тебе звенит горизонталью крыш в сумерки или в шесть и из того что есть оглянуться на спишь
так-так-так, говорит спичка, подпрыгивая на полу, как-то так вот, говорит другая, а за ней третья: вот то-то, четвёртая: то-то же, сссссссссссссс, шшшшшшшш, – всем коробком себе по́д ноги, последней выпрыгнула царевна-лягушка, маленькая квакерша. так-так-так, мол, вот уже и спички роняю, гляжу в окно долотом, золотым язычком вызваниваю стишочки: что же это такое? – сидит посереди ночи, не сдвинешь, согласные лузгает, зубами лязгает: как ты это сделал? как ты это сделал? такой как ты.
ты хорош как оливковые ветки сложенные к изголовью солнца как прохладные тени храмов текущие после полудня — к зеленым французским полям мне кажутся эти руки — густыми речными волнами разводящими сырость у стройных гранитных плит.
здесь — наша радость, блестящая в узнавании самых простых вещей :
твоя схожесть оливковым веткам моя — противо-положность им: утро и ночь ручей — я морская пена; твоя тишина соборов, моя - разнобойность крон
это все невозможно немыслимо романтично совсем не-влюбленно не-страсно почти как любить людей не трогая не касаясь; по-детски
мы проводим время в лесных фасадах если я убегу я знаю тебе будет жаль ты не видишь во мне девушки ты читаешь сказку — пересказанную византийским ладаном в золотинке моих волос
в дверь бьётся ветер толкает её распахивает настежь но мерзкий скрип вынуждает дверь отпрянуть назад издать протяжный стон возвращения захлопнуться
в пустом поле вокруг высокие травы заметают свет уходящего солнца
дверь продолжает и ночью служить скрипом и стоном перемещает себя туда и обратно думая что она — клапан между мирами и шум ливня вырастает всем отсутствующим уже по пояс
к утру небеса — громом и молниями в почве прощупав кости всех тех кто когда-то в этом исчезнувшем доме входил-выходил — на паутинах отправляют к земле пахнущий стружкой и краской ясный ветреный день
сиренный насереднячок большой искуственный сердечник где твое сердце что очешник для зренья спящего в стекле гляди гляди я твой зрачок четырехлист немузыкален по хорде внутренней завален в холодном вторничном поту в пальто срединном средном свежем в котором легче ты и реже в предощущении потери развоплотись зрачок зрачок не задохнись захлопнув двери
поднимет винтовку, И я не услышу выстрела — Меня кто-то как бы негромко окликнет, И я увижу твою голубую улыбку совсем близко, И ты — впервые — меня поцелуешь в губы. Но конца поцелуя я уже не почувствую.
Эти стихи, наверно, последние, Человек имеет право перед смертью высказаться. Поэтому мне ничего больше не совестно. Я всю жизнь пыталась быть мужественной, Я хотела быть достойной твоей доброй улыбки Или хотя бы твоей доброй памяти. Но мне это всегда удавалось плохо, С каждый днем удается все хуже, А теперь, наверно, уже никогда не удастся. Вся наша многолетняя переписка И нечастые скудные встречи — Напрасная и болезненная попытка Перепрыгнуть законы пространства и времени. Ты это понял прочнее и раньше, чем я. Потому твои письма, после полтавской встречи, Стали конкретными и объективными, как речь докладчика, Любознательными, как викторина, Равнодушными, как трамвайная вежливость. Это совсем не твои письма. Ты их пишешь, себя насилуя, Потому они меня больше не радуют, Они сплющивают меня, как молоток шляпку гвоздя, И бессонница оглушает меня, как землетрясение. …Ты требуешь от меня благоразумия, Социально значимых стихов и веселых писем, Но я не умею, не получается... (Вот пишу эти строки и вижу, Как твои добрые губы искажает недобрая «антиулыбка» И сердце мое останавливается заранее.) Но я только то, что я есть, — не больше, не меньше: Одинокая, усталая женщина тридцати лет, С косматыми волосами, тронутыми сединой, С тяжелым взглядом и тяжелой походкой, С широкими скулами и обветренной кожей, С резким голосом и неловкими манерами, Одетая в жесткое, коричневое платье, Не умеющая гримироваться и нравиться. И пусть мои стихи нелепы, как моя одежда, Бездарны, как моя жизнь, как все чересчур прямое и честное, Но я то, что я есть. И я говорю, что думаю: Человек не может жить, не имея завтрашней радости, Человек не может жить, перестав надеяться, Перестав мечтать, хотя бы о несбыточном… Поэтому я нарушаю все запрещения И говорю то, что мне хочется, Что меня наполняет болью и радостью, Что мне мешает спать и умереть. …Весной у меня в стакане стояли цветы земляники, Лепестки у них были белые с бледно-лиловыми жилками, Трогательно выгнутые, как твои веки. И я их нечаянно назвала твоим именем, Все красивое на земле мне хочется называть твоим именем: Все цветы, все травы, все тонкие ветки на фоне неба, Все зори и все облака с розовато-желтой каймою — Они все на тебя похожи. Я удивляюсь, как люди не замечают твоей красоты, Как спокойно выдерживают твое рукопожатие, Ведь руки твои — конденсаторы счастья, Они излучают тепло на тысячи метров. Они могут растопить арктический айсберг, Но мне отказано даже в сотой калории, Мне выдаются плоские буквы в бурых конвертах, Нормированные и обезжиренные, как консервы, Ничего не излучающие и ничем не пахнущие. (Я то, что я есть, и я говорю, что мне хочется.) …Как в объемном кино, ты сходишь ко мне с экрана, Ты идешь по залу, живой и светящийся, Ты проходишь сквозь меня, как сновидение, И я не слышу твоего дыхания. …Твое тело должно быть подобно музыке, Которую не успел написать Бетховен, Я хотела бы день и ночь осязать эту музыку, Захлебнуться ею, как морским прибоем. (Эти стихи последние, и мне ничего больше не совестно.) Я завещаю девушке, которая будет любить тебя: Пусть целует каждую твою ресницу в отдельности, Пусть не забудет ямочку за твоим ухом, Пусть пальцы ее будут нежными, как мои мысли. (Я то, что я есть, и это не то, что нужно.) …Я могла бы пройти босиком до Болграда, И снег бы дымился под моими подошвами, И мне навстречу летели бы ласточки, Но граница закрыта, как твое сердце, Как твоя шинель, застегнутая на все пуговицы. И меня не пропустят. Спокойно и вежливо Меня попросят вернуться обратно. А если буду, как прежде, идти напролом, Белоголовый часовой
Пью кампари, Герника, за тебя. Если б ты колыбельную мне напела, она походила б на биопсию страсти, на белорыбицу, барракуду или неблагородную рыбешку в острокислом соусе томатном, на смятую вандализмом энциклику, на раскромсанные тропарь, фелоны, митру, епитрахиль и что-то мирское.
В плеске твоей колыбельной такие бы глоссы слиплись –
Представь себе: ты уже – не я, ничто сверхчеловеческое тебе чуждо и природное неприемлемо. Ты не касатка, койот иль динго, не бук, не вяз и не граб, не жужелица, не шиншилла, не францисканская пичуга среди омелы и лесопилок. Ты вовсе уже не тот, за кого себя принимал, большей частью даже не те, за кого принимали тебя другие. Ты, увы, не байрон, не пруст, не выпь, не баран, не спрут, нечто среднее между прочим. Когда сосуд разбивается, из него вытекает вино, реже – проливается свет, еще реже – эмульсия темноты, иногда из него выплескивается одна пустота, иногда и она в нем иссякла, это самый тяжелый случай, претендующий на анамнез нашей случайно затянутой в узел связи. Самое смехотворное, посуди, что друг другу мы так безразличны, что́ нас и связывает жгутом к нам безразличной по своему боли.
Герника, пью за то, чем тебе обязан: за пустоты буреломы; булавки, загнанные под; из бидона разливанное бренди; за педалированные размолвки и перочинную развязку; заурядные седутивы на тумбочке, валиумные примиренья и репчатое облучение горя; за прессованный аквариумный комбикорм с истекшим сроком реализации и недремлющий "бетакам" за нами следящего безразличья; за кампари пьяную горечь в колоритной бурде твоей пустоты.
За тебя, моя давняя эмоция-фикс, мой тотемический подельник – в подклети вакуумной заморозки так и не пробила метановый лед рыбешка твоей колыбельной.
В облаке красный карлик, Дёрнулся угол рта, Порвана новая марля Лапой её кота. Это периферия, Сода и соль, и йод, Сырость, сырьё, стихия, Пахнет сырым бельём. Пахнет горбатой прачкой, Паприка, пар и пот. Словно побитый мальчик, В комнату входит кот. В комнату входит ливень, В комнату входит шум. Я оттого счастливей, Что ни о чём пишу. Долгий, субботний, праздный Тихий кошмар вдвоём. Луч, неуместно красный, Станет в земле червём. Червь потечёт куда-то, Ленточка, лень, река, Вплоть до тупой лопаты Доброго рыбака.
Я спросила у животных, где искать тебя. Они ответили: «На дне песчинки».
Я шла и теряла следы, и ела песок, и обморок намотала на голову, как голод собственных глаз, чтобы не видеть, куда иду.
Животные, органы чести, еще не возникшие, пока ты не развернут к моим глазам.
Они формируют объект, бросающийся в сознание в момент первой любви.
Сердце сжимается и разжимается, и это становится основанием встречи, и ты, видя перед собой пространство моего внимания, можешь выращивать свое тело и становишься все более существующим.
Я плачу, потому что я смогу найти тебя только смертным.
Я искала тебя и съела всю пустыню, и она свернулась, как мышца.
Так сжимается связь любящего и любимого в верности их внимания.
«Чтобы я смог приблизиться, хоть что-то внутри тебя должно оказаться простым».
Песок усложняется в соответствии со структурой голода. Я устилаю им внутренний контур, как распознанным хлебом, как уже окрепшим в отражении лицом, призванным дальше расти.
Ты израстаешься в хрупкую форму на моих глазах, и я протягиваю руки, искусственные, как и облако твоего тела, собравшего память воды и песка, в которых отразилось предсмертное пение всех систем, тяготеющих и меняющих линию связи.
Я открываю глаза и упрощаю их, чтобы, прикасаясь к твоему имени, снова не перейти границу и тебя обнаружить.
Свяжитесь с нами, оплатите услуги, примите наши поздравления, окажите нам доверие. Распечатайте это на досуге, пересчитайте ставку, распределите напряжение на сеть, окружите окружность. И вот еще что. В данный момент все операторы заняты. Значит ли это, что уже в следующий — они свободны и счастливы? богаты и успешны? Независимы и спокойны?
Скелетик дерева растёт внутри листа. Издалека нагая женщина, как огромное лицо, смотрящее грудью — два солнца — карими, вылезающими из орбит сосками. Слепо всем телом по телу солнца водит. В тряпочку куклу завёртывая, не поднимай головы. За спиной обрывки бумаги, открытые солончаки. Извёстка. Мусор мира, не убиравшийся с 50‐х. Гарь. Выцветающий мох. Песчаный обрыв с рваным краем, загибающимся, как заячья губа. Жёлтые корни ползут, как сухие змеи. Безъязыкий народец шишек, иголок, хвороста, костяники. Люди смотрят ящерицами с раздвоенными языками.