Мы ничего не знаем наперёд. И хорошо, что не знаем, иначе не каждый нашёл бы в себе силы, чтобы преодолеть грядущие испытания.
Глаза младенца на картине Рафаэля “Сикстинская мадонна” — это уже не детские глаза, ибо они загодя видят мученическую жизнь Христа. В них воплощена великая сила искусства, сумевшая передать безжалостное прозрение. От этих глаз нельзя оторваться, слишком многое хочется прочитать в них.
Но этого не дано, поэтому человек верит, надеется и идёт, преодолевая испытания.
В конце XIII века монах по имени Радульф преподнёс кардиналу Каэтани пародийную повесть о св. Никто.
Житие этого сподвижника было собрано из библейских фраз, где фигурировало латинское слово “nemo”, которое и переводится, как “никто”. Таких оказалось немало. В результате, благодаря игре с цитатами, фигура святого приобрела воистину божественное величие.
К примеру, в откровении Иоанна Богослова сказано, что Господь «затворяет — и никто не отворит». Русский перевод не позволяет понять, в чём тут соль, но в латинском тексте нет частицы “не”. Там сказано «Deux claudit et nemo aperit», то есть Господь затворяет, и только Никто отворит. А значит этот святой почти равен Всевышнему.
Из другой фразы, «Никто не восходил на небо, как только сшедший с небес сын Человеческий», автор проповеди точно таким же способом заключил, что св. Никто, подобно Христу, вознёсся на небеса.
Но и это ещё не всё. В начале XVI века житие святого было издано типографским способом. На первую страницу издания, прямо под словами «О муже Никто, который был славен среди людей», поместили точный портрет святого — пустую рамку, в которой никого не было.
В 1903 году мы с приятелем ходили в парк и долго стояли возле мостков, где прогуливалась публика. Мы ждали, чтобы подул ветерок.
Тогда, если нам повезёт и если по мосткам пройдёт дама, то ветерок поднимет край её платья и на повороте можно будет увидеть очаровательную щиколотку! Это было счастье!
А сегодня я могу безо всякого ветра видеть не только щиколотку, но много-много выше!
(Корней Чуковский, в воспоминаниях В. В. Катаняна)
Для Пушкина не было ничего безнадёжно дурного. Даже больше: всё было для него пригодным.
Хорошо согрешить, хорошо и раскаяться. Хорошо сомневаться – ещё лучше верить. Весело, “обув железом ноги”, мчаться по льду, уйти побродить с цыганами, помолиться в храме, поссориться с другом, помириться с врагом, упиться гармонией, облиться слезами над вымыслом, вспомнить о прошлом, заглянуть в будущее.
Пушкин мог бы повторить за древним героем: «Опасность опасна для других, а не для меня». В этом тайна его гармонических настроений.
Миша как-то за утренним кофе говорил моим мальчикам:
«Дети, в жизни надо уметь рисковать… Вот, смотрите на маму вашу, она жила очень хорошо с вашим папой, но рискнула, пошла ко мне, бедняку, и вот поглядите, как сейчас нам хорошо…»
И вдруг, Сергей, мой младший сын, помешивая ложечкой кофе, задумчиво сказал: «Подожди, мама ведь может рискнуть ещё раз».
Миша выскочил из-за стола, красный, не зная, что ответить ему, мальчишке восьми лет.
Когда я пришла в себя от удивления, мне было уже пятьдесят. Изумление, охватившее меня тогда, так и не рассеялось.
Часто, когда я сплю, мне снится, что это во сне мне пятьдесят, а наяву я открываю глаза и понимаю: мне тридцать. «Какой страшный кошмар я видела!» – говорит себе молодая женщина, будто бы проснувшись.
Мне казалось, я мало забочусь о своей внешности. Так люди, которые едят досыта и чувствуют себя хорошо, забывают о своём желудке. Пока я могла смотреть на свой облик без неудовольствия, я о нём забывала, это само собой разумелось. А теперь ничего не разумеется. Я ненавижу своё отражение: над глазами нависло, под глазами – мешки, лицо располнело, а этот печальный вид, который придают морщины вокруг губ!
Возможно, люди, которые меня встречают, видят просто пятидесятилетнюю женщину, не хорошую и не плохую, а того возраста, какой она имеет. Но я-то вижу прежнее своё лицо, которым завладела болезнь, оставляющая неизгладимые отметины, от неё мне уже не вылечиться.
Но гораздо больше меня огорчает то, что я не нахожу больше у себя новых желаний: они увядают, не успев зародиться в том разреженном времени, которое отныне стало моим.
Раньше дни скользили неторопливо, я обгоняла их, меня влекли вперёд мои замыслы. А теперь чересчур короткие часы несут меня во весь опор к могиле.
Мы учились читать буквари с «мама мыла раму», и там же была известная формула: «Мы не рабы, рабы не мы».
Вам не кажется сегодня (в те времена и не позволяли бы нам догадываться), что фраза элементарна (если не абракадабра по типу «Ослы не мы, мы — не ослы»), то тавтология, лишённая смысла.
Впрочем, многие уже тогда заметили, что писать и понимать надо иначе: «Мы — рабы». А почему, спрашивается? А потому, что: «Рабы — немы». Вот, оказывается, в чём фокус: рабами человека делает немота, а она дитя тоталитарного режима вкупе с цензурой и страхом.
Отсюда и лицемерие, с которым нам вешали лапшу на уши, внушая с детства, будто мы не рабы.
Накануне одной литературной конференции меня предупредили:
— Главное, не обижайте Наума Коржавина. — Почему я должен его обижать? — Потому что Коржавин сам вас обидит. А вы, не дай Бог, разгорячитесь и обидите его. Не делайте этого. — Почему же Коржавин меня обидит? — Потому что Коржавин всех обижает. Вы не исключение. Поэтому не реагируйте. Коржавин страшно ранимый. — Я тоже ранимый. — Коржавин — особенно. Не обижайте его…
Началась конференция. Выступление Коржавина продолжалось четыре минуты. Первой же фразой Коржавин обидел всех славистов. Он сказал:
— Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей…
Затем Коржавин обидел целый город Ленинград, сказав:
— Бродский — талантливый поэт, хоть и ленинградец…
Затем он произнёс несколько колкостей в адрес Цветкова, Лимонова и Синявского. Ну и меня, конечно, задел. Не хочется вспоминать, как именно. Хорошо, Войнович заступился. Он сказал:
— Пусть Наум извинится. Только пусть извинится как следует. А то я знаю Наума, он извиняется так: «Извините, конечно, но вы — говно».