Но причём тут литература и fiction, с которых начался разговор? Всё очень просто: последний ведь тоже создаёт иные миры, в которые погружается читатель, тут явление схожего порядка. Кто не способен коллекционировать миры и путешествовать по ним в одном смысле, не сможет и в другом: где одно, там и другое.
Вот почему вообще не удивителен такой жанр, как science fiction, но, напротив, естественнен и глубоко органичен, и, того более, для многих был и остаётся способом и причиной довольно рано ощутить влечение науки и захотеть ею заниматься; можно практически говорить, что fiction тренирует эту способность.
Что же до литературы «за жизнь», которую глубоко советские люди предпочитают «баловству», то она как раз-таки к таковой не относится. В таком состоянии жанр пребывал, согласно д.ф.н. С.С. Аверинцеву (1981), до греков, и только они «спасли слово», «изъяв его из житейского и сакрального обихода, запечатав печатью „художественности“ и положив тем самым — впервые! — начало литературе. В этом смысле ближневосточная литература может быть названа „поэзией“, „писанием“, „словесностью“,
только не „литературой“ в собственном, узком значении термина». Того же мнения Зайцев, убеждённый, что «жесткая ситуативная обусловленность лишает памятник права быть причисленным к литературе в высшем смысле».
Так, продолжает С.С., «в Греции … литература впервые осознала себя … самозаконной формой человеческой деятельности, явно … противостоящей всему, что не есть она сама … культу, обряду, быту и вообще „жизни“». Соответственно, сочинения про «поднятую целину» и прочие успехи стахановцев — это ни в коем случае не полноценное творчество, но откат его в Совдепии назад на уровень, характерный для восточных деспотий, что заставляет вновь вспомнить
концепцию Urstaat, сочинённую Делёзом, согласно которой «азиатский метод производства», или, точнее, на языке оригинала, Le despotisme oriental, всегда будет стремиться осуществить «вечное возвращение», рецидив себя самое в лишь слегка иной форме, что и произошло в случае СССР.
На Востоке то, что мы называем fiction, отсутствовало как явление, сочинить нечто, совсем не бывавшее было там делом немыслимым, а также недопустимым — как же это так, врать читателю? Как можно! Со временем стало с этим хуже и у греков, собственно, соответствующие дегенеративные изменения хорошо прослеживаются по мере наступления эпохи эллинизма, времени активной реазиатизации и постепенной гибели античной уникальности.
Критика источников, разбирая, откуда возникло то или иное сомнительное представление (например, то, что якобы в Афинах очень широко практиковались
суды за «неверие»), нередко выходит на некий учёный ум именно этой эпохи, который принял за чистую монету художественную литературу, вообразил историческим свидетельством откровенную выдумку более раннего времени.
Типичным примером является биография Еврипида, составитель которой, некто Сатир, вообразил, что события комедии Аристофана «Женщины на празднике Фесмофорий» действительно имели место, то есть женщины города взаправду собирались, чтобы разобраться с великим драматургом за то, что он по их мнению дурно отзывается о них в своих произведениях, хотя, казалось бы, абсурдность возможности этого очевидна.
К тому времени понятие комедии, которая нарочито раздувает, донельзя гиперболизируя, а также выворачивает наизнанку некие ситуации и качества, стало уже недоступно для понимания современников, им казалось невероятным существование произведения, которое свой сюжет бы не основывало ни на чём из реальности — тот самый fiction.
Если обещанное Новое Средневековье действительно наступит, вполне возможно, что потомки и о нашей эпохе насочиняют множество глупостей, вычитанных из художки — просто потому, что забудут о том, что миров может быть множество.
⬅️ «Пролетарское чтиво», 4/4