Годжо не спит нормально уже третий или четвёртый месяц кряду. Едва голова касается мягкой подушки, в нос вбивается прогорклый запах гари. Под веками плеядами рассыпаются отблески зарева. Всполохи сродни пламени после взрыва. Уши закладывает, в черепушке разносится, эхом отражается мерзкий писк. Сквозь него слышен тихий шёпот и дикий, безбожно дикий, вопль. Он рвётся наружу из чужой – до кишечных спазмов родной – грудины.
Капли крови пачкают его лицо. Он щеками чувствует тепло – остатки чужой, отобранной им же, жизни. Рука его дёргается почти на автомате. Сатору стирает с кожи алые брызги. Фантомные, настолько ненастоящие в этом моменте, что от этого лишь более тошно становится.
Он переворачивается на бок. На другой. На живот. На спину. Как угодно, блять – ему не уснуть до рассвета. Он и сам это прекрасно знает, но продолжает жмурить глаза. Силится выдавить из-под тончайшей кожицы образы, запечатанные там на века. От этого не избавиться ни алкоголем, ни снотворным, ни перегрузом на работе.
Миссии одна за другой, убийственные для обычного – как же, должно быть, охуительно, что никакой он не обычный – человека тренировки, поиски приключений на собственную задницу. Походы в бары, разговоры с психоаналитиком – так он за спиной называет Сёко, в глаза бы не решился – всё мимо.
Всё – ничто.
Остаётся только признать истину: он своими руками убил единственного человека, к ногам которого готов был положить весь мир. Стоило тому щёлкнуть пальцами, просто позвать за собой, попросить вслух – Сатору бы побежал, виляя хвостиком, как щенок золотистого ретривера за своим оболдуем-хозяином.
Сугуру не позвал.
Ни многие годы назад, ни тогда… привалившись спиной к разрушенной стене магического колледжа. Растопырив как-то совершенно неподобающе для главы культа ноги. И глядя на Годжо из-под коротких, как ночное небо чёрных ресниц.
Лишь во снах Сатору слышит его голос, не голос даже – тот же тихий, на грани различимого шёпот. Только имя. Привычное по слогам, разбиваемое каплями-паузами, когда язык толкается в нёбо у самых зубов, чтобы прокатить от гортани мягкий звук, лелейно обласканный Са-то-ру… Потому и не спит.
Годжо не страшно. Годжо почти уже привык.
Годжо по утрам бреется затупившейся бритвой. Льёт в кружку кипяток из чайника и сыпет сахар прямо из полиэтиленового пакета. В его квартире, конечно же, есть сахарница с такими уёбскими золотистыми вензелями вместо ручек. И ложки, серебряные из допотопного столового набора. Но Годжо стремительно похуй, потому что каждое утро Годжо не просыпается – воскресает.
Потому что каждую ночь он умирает там, вместе с ним.
Сатору в душе не ебёт, сколько ещё это может продолжаться. Тёмно-серые тени под его лазурными глазами день ото дня становятся темнее, грозясь в какой-то момент и вовсе чёрными сделаться. Масамичи, и без того загорелый тип, что те тени под саторовыми глазами – мрачнеет. Молчит, глядит так по-блядски понимающе и продолжает молчать.
Сёко слушает, кивает. Она, в отличии от многих, не стремается ответить. Её колкие фразочки пусть и ненадолго, но возвращают к жизни. Как минимум для того, чтобы придумать ответ позаёбистее. Как максимум, чтобы спрятать грустную улыбку в высоком вороте форменного пиджака. С ней легко и сложно одновременно. Когда рядом кто-то свой – вроде как, и легче. Но Иеири настолько своя, что от её близости хочется вскрыться. От тупого понимания: вот теперь это всё точно закончилось.
Как раньше уже никогда не будет.
Можно было сколько угодно врать самому себе – тогда. Надеяться, что вот-вот нерадивый бывший лучший друг одумается, бросит свой культ, вернётся. Жить от встречи до встречи, что случались раз в год, не чаще. В одну из таких Сугуру и сделался бывшим лучшим другом. Не когда ушёл и отрёкся от шаманского мира, а много позже – когда сухими губами касался ямочки за ухом. Когда припекал дыханием тонкую кожу, до того момента извечно защищаемую барьером бесконечности.
#сатосуги